you don't know the half of the abuse |
ты можешь с телом, хоть что делать. |
sleepwalking |
Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.
Вы здесь » sleepwalking » рукописи не горят » you don't know the half of the abuse
you don't know the half of the abuse |
ты можешь с телом, хоть что делать. |
Ксавьер жмет одну руку за другой, прежде чем столкнуться с Гордоном. Черты лица у него не были правильными или резкими, скорее бульдог, чем доберман, если проводить сравнение с собаками, волосы начали отступать назад, выбор одежды всегда больше определялся образом профессора психологии, чем владельца одного из самых специфических аукционов Атланты. Шарм — интуиция и некий регистр. Понимание Тактичность. Внимательность. Оно и понятно, заправляет здесь всем Лорелея, которая, деликатно работая локтями, проделывает себе путь по длинном коридору. Юбка платья цвета спелой черешни на ней такая тесная, что она практически передвигается перебежками, делая мелкие, но торопливые шажки. Она – одна из немногих, кому удалось действительно удачно выйти замуж. [float=right]
lorelei bishop, 43[/float]Таких как Гордон в нынешнем мире не принято называть «каблуками», но, если разобраться – так оно и есть. Гордон – кроткий, послушный, крайне вежливый мужчина, а если не уходить в тонкости этикета – просто размазня, которую миссис Бишоп раскатала в лепешку и засунула себе в лифчик. – Лея. – Кастро рассеянно целует ее в обе щеки, все еще борясь с усталостью, навалившуюся на плечи дай бог чтобы неделю назад. Какие времена, – такие и седативные. Смывая за уши поток мелодичной речи, главный посыл которой заключался в том, что он ни за что не пожалеет о своем решении все-таки заглянуть в ее без скромности помпезное имение, принимает стакан с коньяком с подноса официантки. В доме Леи все сделано для того, чтобы глаз по минимуму отвлекался от товара. Даже девочки, разносящие напитки, одеты так, как не позволяет себе ни одна достопочтенная девушка в Атланте: тугие черные водолазки, скрывающие все, кроме лица и кистей, белые воротнички поверх юбки до колена, надетой на непроницаемые колготки. Они как тени скользят вдоль стен, шныряют меж гостей, потупив взгляд, а хвосты на затылках у них затянуты так туго, что каждая вторая походит на азиатку. Кастро качает стаканом в сторону запертых дубовых дверей. – Ты же знаешь, это не для меня. – Пока Гордон оставляет их компанию, Лея, которую не накормить дежурными улыбками, пробирается проворной кистью к нему под локоть и говорит низким, шершавым голосом, без придыхания – она и так достаточно хороша. – Ты просто не видел, какие птички попались в мои сети на этот раз.
Когда мир накренился, когда все пошло из рук вон плохо, Сара сказала, что так не может больше продолжаться. Сказала, что ей нужно все обдумать, потом не подняла трубку, а на утро его вызвали в управление безопасности и спросили: «Как мы поступим, сэр?». Действительно, как мы поступим… В зале суда в числе прочих она даже не перевела на него взгляд. А он надеялся. Надеялся увидеть в нем раскаяние, сожаление, тоску, хоть что-нибудь, что заставило бы его пожалеть о решении не вступаться за ее нечестное имя. Нет. Сара стояла бледная, отведя руки за спину, слушала приговор и даже не пошатнулась, когда узнала, что жить ей осталось без недели месяц. Он не был на казни, а тот вечер, когда она призналась, что ей нужно все обдумать, стал их последним. Последним после двадцати трех лет брака. Подперев рукой подбородок и вполуха слушая досужие рассуждения Леи о том, что девочек приходится отдавать всяким ублюдкам, возвращается в дни, когда система только-только пустила корни, когда свободы стало слишком много и никто не знал, что с этой свободой делать. – Их потом приволакивают, как мусор, спасибо, что не за волосы. – Она отпивает яблочный мартини и, видимо, по привычке хочет закинуть ногу на ногу, но вспоминает о юбке, складки которой в немилости попадают под утюг ее пальцев. Она рассеяно смотрит на пустую сцену, вскинув брови. – Подлечи. Поправь. Она мне надоела. – Ее глаза блестят то ли от выпитого, то ли от предвкушения веселого вечера, итогом которого станет похудевшая казарма и поправившийся кошелек. Она может сколько угодно морщить переносицу и приправлять голос презрением, но Кастро знает ее достаточно давно, чтобы не повестись на эти утки. Ни одну из них Лее не жаль, так было всегда. Она пытается создать впечатление заботливой мамаши, но правда в том, что он, пускай и чужими глазами, однажды бывал за кулисами этого шапито. И сейчас только нормы приличия и давнишняя дружба мешают ему вылить коньяк ей на залитую лаком прическу. У остальных гостей руки заняты только стаканами, никаких табличек. Одной свободной ладони здесь более чем достаточно, леса рук в таких залах не бывает, лес рук – это для невольничьих ярмарок на закаулках города, куда свозят всех более или менее пригодных проституток из гетто, у которых сохранилась хотя бы половина зубов. Справедливости ради стоит отметить, что это скорее шоу, чем аукцион – больше чем половина местных зевак не потянет даже части требуемых Леей расходов. Она торгует своими «птичками», как породистыми щенками – с каждой в комплекте идет гардеробный чемодан, в общем-то, заваленный пеньюарами и кружевным бельем, о каждой рассказывают так, будто ее основная задача не раздвигать ноги, а добиться Пулитцера.
Музыка. Софиты. Ведущий в накрахмаленной рубашке – обколотый ботоксом так, что в свете прожектора на его лице не остается не единой складки. Кастро не слушает. Кастро пьет и изучает взглядом первые ряды гостей. Ей богу, понятия не имеет, что он здесь забыл. Последний его визит в дом Бишопов кончился быстро завязавшейся потасовкой, а первый – одним из самых больших разочарований в жизни. Сцена, привлекая его внимание, приобрела цвет свежего кровоподтека, когда под доносящуюся из динамиков дробь из-за занавеса начали появляться живые лоты. Он не обманывался по поводу качества «товара». Если к Лее и попадали трущобные нищенки, то все они были вычесаны, выкрашены, доведены до состояния фабричных кукол. Их было не отличить по затравленному, испуганному взгляду или сутулым плечам – так здесь выглядела каждая. Каждая до единой. У страха, как известно, не только глаза велики. И перед ним, как офицерская дочка, ушедшая в уплату отцовских грехов, так и жена пропившего все на свете слесаря… они не походили на перепуганных ведьм у костра инквизиции. Они – все они – смиренно смотрели в пол и ожидали своей участи. Надеялись, что ни одной руки в зале не подымится и они отправятся почивать в казарму до следующих торгов. Сегодня их четверо, над каждой знатно поработали и под слоем грима трудно разглядеть их настоящие черты. Волосы залиты лаком до состояния железобетонных конструкций, а худые животы затянуты в тесные корсеты, поэтому они дышат через раз, кусают ярко-алые губы и тут же облизывают передний ряд зубов, – все как учила беспощадная к промахам школа Леи. – Посмотри. – Бишоп без спросу берет его свободную руку и направляет ее в сторону курносой шатенки, сложившей руки перед собой и часто делающей осторожные, почти медитативные вздохи. – За кого ты меня принимаешь? – Он пытается сохранить расслабленный вид, но морщинка меж бровей выдает его с потрохами. – Сколько ей? Пятнадцать? – Короткий, искуственный смешок женщины тонет в нарастающей музыке, а девочка, которую ведущий только что рекламировал, как последнее достижение науки и техники, делает шаг вперед и смиренно дожидается своей участи. – Лея. – Цедит осторожно и украдкой осматривается, когда ее рука без стеснения ложится ему на ширинку. Ему хорошо знаком этот трюк, – желанием здесь и не пахнет. А вот желанием со стояка развести его на ненужную ему покупку – вполне. Он приподнимает ее ладонь, переплетает пальцы, внимательно, проникновенно смотрит ей в глаза в то время, как уже вторая девочка определяется с новым хозяином. – Я уже говорил тебе. Я здесь гость по твоему щедрому предложению. – Она уже было открывает рот, чтобы напомнить ему о том, что мужчине его лет не пристало жить одному и перебиваться редкими визитами к ее лучшим «птичкам», которых она решила оставить при себе. – Я знаю. Но это не для меня. – Добавляет, не давая ей сказать, когда слышит со сцены знакомую фамилию. Нет. Не лота. Они все просто «птички», как ласково называет их Лея – а большая часть озвучиваемой биографии – не что иное как добротный кусок хитро сплетенного сюжета. У птичек нет имен, фамилий, семей и прошлого. Вам не нравятся блондинки? Мы сейчас это исправим. – Пятьдесят от мистера Флетчера. Кто больше? – Он разбирает фамилию по кускам, делит ее на слоги, а слоги – на звуки, до звона в ушах, до кома в горле. Он знает, чье лицо ему предстоит увидеть, когда обернется через плечо. Он знает, кому достанется эта силиконовая кукла, с какой-то необычной дерзостью смотрящая в зал. Поэтому он не оборачивается. Он поднимает руку и знает, что пожалеет об этом. – Шестьдесят. – Лея радостно взвизгивает, тут же умеряет пыл и начинает его подбадривать словами о том, что он не ошибся, выбрав ее. Кастро ее не слушает. Кастро прошивает взглядом затянутую в черный атлас фигуру, умышленно избегает лица, когда слышит голос Флетчера за спиной. Низкий, маслянистый голос, который переходит к тяжелой артиллерии. – Семьдесят. – Не в этот раз. – Семьдесят пять. – В концентрации заключалось нечто особенное. На секунду Ксавьер почти забыл о своем горе, о принципах, чаяниях и «я давно простил». Неужели возможно вернуться обратно?
Обрести движущую силу.
Одержимость.
Сменить фокус.
Разумеется нет. Ему дали прикоснуться к возможности другой жизни только на десять минут. Торги закончатся, Флетчер, как это и бывало обычно, уйдет безнаказанным с новой игрушкой, которая, по милости Кастро, обойдется ему в круглую монету. Торгуется как в полусне, ощущая сжавшую его предплечье ладонь Лорелеи, впервые поднимает глаза и натыкается на непокорный, серьезный, пустой взгляд, сцепленные губы. У них есть что-то общее – и эти мысли он гонит прочь метлой. Не знает и знать не хочет, что будет, если у Флетчера-таки закончатся деньги, но на отметке в девяносто, когда зал начинает гудеть ульем, понимает, что, по всей видимости, придется расстаться с фортепиано и парой картин из гостиной. – Сто. – Ведущий в неистовстве припрыгивает, выволакивает девочку еще ближе к краю сцены, вцепившись в ее локоть пальцами с такой силой, что на облитой автозагаром коже остаются красные следы. Флетчер за спиной чертыхается, называя последнюю (судя по отчаянию) ставку, а Кастро прощается с автомобилем жены (единственным, с чем не расстался после ее казни) и выдыхает: «Сто десять». Сто десять раз. Сто десять два. Сто десять три. Продано. Он надеялся, что с победой придет облегчение. Но пришла ярость. «Я должен» в самом начале звучало убедительнее. Универсальная истина. Иногда эти «объективные причины» ничем не лучше вранья.
Вскакивает со стула как ошпаренный, испытывает на себя такую злость, какой не вкусил даже в день, когда было принято решение отдать Сару на милость суда, зачесывает волосы назад, принимая жаркие поцелуи Леи и пальцем расшатывает хомут галстука, вмиг ставшего слишком узким. Уйти, прежде чем столкнуться с требующим реванша взглядом Флетчера не получилось. Годы его не пожалели – залысина на затылке теперь проглядывается даже в скудном освещении зала, а носогубные морщины стали такими глубокими, что вскользь напоминают прорези, как у Пиноккио. Он что-то говорит, но Кастро его не слышит. Кастро рассеяно бросает: «Смой с нее всю эту дрянь. Я подожду в машине». Лея лепечет что-то о том, что его желание – это закон, а сделку они лучше скрепят за ужином завтра, но он почти бестактно отодвигает ее рукой и первым из всех гостей покидает зал.
Душно. Слишком душно в этой треклятой едва освещенной комнате, пропахшей табаком, сожженными дешевым утюжком волосами и блевотиной одной из девиц, что продолжает обнимать в углу мусорное ведро, не в силах совладать с собственными нервами. Мир, где у тебя не может быть права голоса, — больше нет. Мир, где женщина приравнивается к больной собаке, которую проще пристрелить, чем выходить. Мир, где вновь царит средневековье.
— Будет лучше. Обязательно будет лучше. — Повторяешь слова Камиллы, что заменяла тебе и подругу, и мать в лучшие времена. Слово за словом, звук за звуком, вкладывая в каждую букву мягкость, на которую ты никогда не была способна. Быть может, поэтому звучишь так неубедительно. Да, именно поэтому, а не потому, что отчаянно сжимаешь поледеневшие пальцы на ногах в туфлях на размер меньше. Выдавливаешь из себя улыбку, натянутую, но все-таки улыбку. — Выше нос. — И, кажется, тебе удается успокоить самую юную участницу, которая хотя бы перестала пропускать вдохи. Ты не помнишь ее имени, — если честно, ты и свое сейчас с трудом вспомнишь. Ты можешь сколько угодно бросать непоколебимые взгляды и дерзко кривить губы, но не признаешься, — боже, нет, не перед собой и уж тем более не перед ними — что тебе страшно. Страшно до дрожи в коленях. Страшно до желания свернуть себе шею на ступеньках, лишь бы не переживать этот чертов вечер. Это не страх перед сценой. И не страх перед возможным будущим, — ты знаешь, что будет дальше. Уже нарисовала тысячу и один сценарий с единым финалом в зловонном туалете где-нибудь на окраине. Финал, который будет включать в себя либо побои, либо затянутую петлю на шее. Нет, сама ты не веришь в чудеса, но это не мешает пытаться убедить в них окружающих. Не мешает еще раз выдавить из себя подобие улыбки, прежде чем шагнуть на сцену под дежурные фразы ведущего, чей голос царапает слух так сильно, что ты не можешь избавиться от желания наступить ему на пятку. Толкнуть его со сцены, когда он маячит перед тобой, чуть ли не нараспев рассказывая о лучших «птичках». Ты едва сдерживаешься, чтобы не скривиться от слова, к которому здесь не прибегает только ленивый.
Птички. С подбитыми крыльями и мечтами о небе. Птички. Окольцованные и запертые в клетках. Птички. Хрупкие и наивные. Птички, что уже никогда не вырвутся на юг вслед за стаей. Вороны. Белые. Отстреливаемые. Неугодные новому идеальному обществу.
На волосы вылито столько лака, что невозможно повернуть голову в сторону, не услышав полухруст-полушуршание, лицо стягивает от дешевой косметики, а глаза еле открываются от колючих накладных ресниц, от которых ты, улучив момент, почти избавилась, но буквально получила по рукам. И все-таки ты победила, ведь времени что-то исправлять не осталось. И, черт, как же ты довольна собой. Довольна вызванной яростью личной помощницы местной фурии, что сейчас восседает где-то в зале, — ты почти уверена, что видела вишневое пятно ее платья среди толпы. Ты не опускаешь глаз. Медленно ползешь взглядом по первым рядам, дальше, — слишком яркий свет нещадно бьет в глаза. Заставляешь себя держать плечи расправленными, — тебя этот вечер не сломает. Ты не признаешь собственное поражение. Вспомни о надменном взгляде, Мора. Прикуси щеки изнутри. До боли. До крови. Прикуси и даже не думай покорно опускать взгляд. Не думай о происходящем вокруг. До тебя очередь дойдет еще не скоро. Отвлекись. Не ищи знакомые лица. Не ищи спасение в первых рядах. И в следующих тоже. Выдохни, Мора. Выдохни, ведь теперь твой черед. Давай, девочка, ты сможешь.
Тебе знакомы фамилии, озвучиваемые ведущим, только вот сознание не хочет протягивать тонкую нить между именем и образом. Лишь думаешь о привкусе собственной крови на кончике языка и как бы не ссутулиться, пытаясь защититься от всеобщих взглядов. Душу за возможность скрыться. Сбежать. Спрятаться и никогда не оказываться на своем месте. Душу, почки, сердце и остальные органы. Лишь бы в тихую гавань. Но ценные дары сегодня не по вкусу чертям. Твоя душа не так уж ценна, раз никто не откликнулся на твои тихие уговоры в ночи, когда все пошло под откос. Сама решилась, сама расплачивайся. Теперь ты сама по себе.
Непокорно, но безуспешно пытаешься отдернуть локоть, скинуть грубые и такие тяжелые пальцы ведущего, который уже пускает слюни на свои проценты. Словно это его заслуга. Словно он — звезда этого вечера. Словно он — главное достояние. Жаль, очень-очень жаль, но он лишь смазливенькое личико в дорогом фраке и вычищенных до блеска туфлях, кажется, узких ему самому, раз он то и дело переступает с ноги на ногу. Он приписывает достижения, которые тебе чужды. Рассказывает о талантах и красоте с таким упоением, словно не он полчаса назад пускал однозначные оскорбления. Не по карману, вот и бесится. Мудак.
Все звуки — словно сквозь вату. В локте — колючая и такая беспощадная боль от сжатых пальцев, что вот-вот лицо исказит гримаса. Дышать все сложнее. Не от волнения, — от желания сделать еще шаг за край сцены и надеяться свернуть себе шею.
Ты не услышала свою окончательную стоимость. В последние две минуты ты борешься с желанием исчезнуть с лица этого мира. Чувствуешь себя мерзко. Дешево, сколько бы там не выложили за тебя денег. Тебя тошнит от собственного тела и души. Ты хочешь добраться до туалета и выплюнуть горечь, смешанную с кровью. Хочешь обнять колени и позволить закрыть себе глаза. Ты ненавидишь себя. Ты презираешь, какая бы благородная цель не лежала в основе. Но тебе не дают минуту наедине. Тебя тут же уводят под руки и толкают в холодный душ, позволяя гриму пасть под натиском струй.
Ты не знаешь, трясет ли тебя от нервов, сквозняков или это клокочущая злость, стоит лишь в дверях появиться хозяйке сего мероприятия. Она раздает указания, критично осматривает тебя с ног до головы и успевает сделать какое-то презрительное замечание, которое ты не услышишь, зато не сдержишься, плюнув ей на туфли, — жаль, что не в лицо. Звонкая пощечина отзывается в ушах и огнем на щеке. Не прикладывай руку, пытаясь успокоить боль. Не показывай свою слабость, Мора. Скриви губы в подобии насмешки, сморгни выступившие слезы и слушай ее раздраженный шепот, наполненный проклятиями и сожалениями, что ты оказалась слишком ценной куклой, чтобы тебя прикончить.
С кончиков волос все еще капает вода. Вниз по лопаткам, вдоль позвоночника. Оставляя за собой серые пятна на светлой блузке. Плевать на теплые кофты, предназначенные для конца осени, — ты не чувствуешь холода улицы. Каждый шаг дается все сложнее, хоть ты и избавилась от узких туфель, вернув ноги в уютные кеды. С каждым шагом все сложнее держать плечи прямыми, словно на тебя в одно мгновение свалилась тяжесть всего мира. Успокаиваешь себя тем, что худшее — ты очень хочешь в это верить, — позади. Дальше будет легче. Ты знаешь, чего ждать. Знаешь ли?
Стоит выйти в морозный ноябрь, как позволяешь себе растереть саднящую щеку онемевшими пальцами, пока никто, кроме безразличных сопровождающих, которым плевать на тебя, не видит этой маленькой слабости. Почти с ощутимым трудом забираешься в автомобиль, даже не пытаясь рассмотреть щедрого господина. Любопытство оставило тебя пару дней тому назад и не думает возвращаться. Смотришь перед собой, сверля спинку кожаного кресла прямо по курсу, уговаривая себя не выдыхать, не закрывать глаза и не сутулить плечи.
— Ну и? — Глухо, ровно, равнодушно. Достаточно с тебя на сегодня всех игр. Слишком много всего. Ты не уверена, что сможешь выдержать еще одно издевательство неизвестности. — Что дальше? — Все точки над «i» без лирики и предысторий. К черту. Тошнит от них. От них и себя самой, не так ли, Мора?
Никотин движется спиралью в горле, скатывается в шершавый комок на самое дно прокуренных легких. Он кому-то нагрубил, локтями проделывая себе дорогу из зала, сейчас, надеясь отвлечься на мутное лицо в замшелой памяти, подымает в воздух ворох имен, фамилий, ищет среди них водянистые глаза с расширенными ваксовыми зрачками, но ее острый нос и нахмуренные брови не идут из головы. Еще, наверное, не поздно дать обратную, поджать хвост, смахнуть пот со лба, подарить Лее очередную дежурную улыбку и сказать что-нибудь безобидное, вроде «бес попутал». Лея не поверит, но, может быть, простит. Хотя, он допускает эти досужие предположения, на секунду умышленно забыв о том, что Бишоп – это Бишоп. И за руку его не тянули. «Проклятье», – чертыхается, спотыкаясь о последнюю ступеньку, окончательно стягивает с шеи жидкий узел галстука и, смяв до состояния бейсбольного мяча, пихает в верхний карман пиджака.
В салоне душно и, по его милости, теперь накурено. Дым не спешит проситься в щелку приоткрытого окна, лезет в нос, горло, щиплет глаза. Ксавьер нехотя опускает стекло до середины, с некоторой опаской проглядывая на распахнутые двери, по обе стороны которых стоят вышколенные дворецкие в пингвиньих фраках. Не сиделось тебе в пустом доме, Кастро. Доме, еще хранящем воспоминания о мире «до», о жизни «после». Не сиделось на работе, которая последние несколько лет головной боли приносит больше, чем дохода. Когда-нибудь ты научишься держать себя в руках, научишься не поддаваться эмоциям, особенно тем, которые обещал оставить в канувшем в лету мире. Сам довел до этого шапито, давай, расхлебывай. Жизнь за короткие три минуты торгов превратилась неравнобедренный треугольник с тупыми углами. В один момент треугольник рассыпается; видимо, рука Господа дрогнула, когда чертила его, и теперь он не такой уж и неравнобедренный, он просто рухлядь. И Кастро, как молчаливый свидетель, стоит в центре – ждет, когда под ним разверзнется пол, когда на него обрушится потолок. Будущее в чашке Петри – среди неравных узлов, полусфер и поломанных прямых он находит вполне осязаемые картины будущего – он знает, что ждет его дальше. Не их, – его. Птичка без имени и прошлого, у нее, внепременно, все кончится, как в состряпанной наспех сказке – счастливо и как-нибудь еще (Кастро не в силах подбирать эпитеты, сплевывает за окно, убедившись в том, что дворецкие смотрят прямо перед собой; заламывает костяшки пальцев до хруста). Проверенные сюжеты. Выверенные приемы. Фикция. У птички без имени и прошлого, волосы длиннее, чем ему показалось там – в зале. Они блестят и лоснятся в тусклом свете фонарей, а он уже тянет палец к кнопке, чтобы урвать момент, еще хотя бы ненадолго спрятаться за тонированным стеклом. У птички молочно-белая кожа, с которой по его велению смыли всю штукатурку, у птички озорной, вздернутый нос и три колечка в правом ухе. Параллели проштопывают его кисетными швами – без любви, без тоски, без жалости; ком на дне желудка становится неподъемным, а обесточенные легкие просят пощады. Лиам выныривает из машины бесшумно, без суеты раскрывает для нее заднюю пассажирскую и с тихим хлопком закрывает за ней дверь. Дверь в машину, в которой осталось чертовски мало воздуха. Она ведь не попросит закурить? Конечно не попросит.
Вены, стянутые в тугие жгуты, колокольная трель в ушах и пересохшее горло – со всем этим можно справиться, но на это нужно время, которое птичка использует, чтобы опрометчиво бросить ему вызов. Сначала ему кажется, что он ослышался, правда. И слегка вытянувшееся лицо, приподнятые брови – не часть игры в отцов и детей – его настоящая реакция, с которой он разделывается по-щегольски легко, выпуская из легких остатки дыма и щелчком отправляя окурок за окно. – Дальше ты закроешь рот. – Раздражение на его лице приобретает пугающий, стальной абажур, клеится к нему намеривал, чтобы не было ни желания, ни шанса сменить вектор. Кастро в самую последнюю очередь хотел бы встать в один ряд с ублюдками, покупающими себе девочек для утех и испытывающих садистское удовольствие от украшения строптивых. Но прямо здесь, прямо сейчас... он не ждал от нее слепой покорности, щенячьей благодарности или мольбы о пощаде. Он ждал хотя бы смиренного «здравствуйте», а получил «ну и». – И научишься не открывать его до тех пор, пока тебя не спросят. – Вторую часть фразы, состоявшей из «пока я не решу, что с тобой делать» он оставляет для себя, прожевывает ее и сглатывает, чтобы не сорвалась случаем с языка. Лиам трогается, Кастро мнет занемевшую шею, телефон разрывается от сообщений тех, кто был свидетелями, как им наверняка показалось, его триумфа. Слишком большая цена во всех отношениях. Он не пользуется моментом, не начинает бессовестно разглядывать свою... Собственность? Два взгляда украдкой на прилипшие к щекам мокрые волосы и один – в фас – через зеркало заднего вида.
Сара говорила, что мир не был задуман таким. Говорила, что мы совершаем чудовищную ошибку, масштабы которой почему-то никто не осознает (или не хочет себе в них признаваться). Сара говорила «представь, что на их месте твоя дочь». И прямо сейчас чья-то дочь, сестра, может даже супруга... первая школьная любовь, чье-то разочарование, чей-то пример для подражания сидит рядом с ним на соседнем кресле и не имеет на себя никаких прав. Впрочем, немало таких сидели и на другом конце стола в допросных, камерах, кулуарах, везде. Не к чему давать ей надежду на «легко и просто». Как минимум, сейчас ему нужно решить, как вернуть себе свои деньги и, желательно, не сгнить от мук совести. Флетчеру, будь он не ладен, она все равно не достанется.
В городе сытых и довольных слишком высокие заборы – это все тень прошлого заставляет класть кирпич на кирпич и заводить доберманов. Те, кому позволяет карман, этим не ограничиваются – Кастро в их скромных рядах сначала затесался из-за детей, а после, изрядно пообедав чужими разговорами о том, как жесток и опасен современный мир, нанял дополнительную охрану. Обо всем этом ему рассказывали люди, главной воскресной забавой которых была охота. Они, забавы ради, откармливали своих псов и лошадей, не пропускали ни одного аукциона, ем одной ярмарки. Бедняжке говорили – перебежишь поле и ты свободна. Ей говорили «у тебя есть шанс». Но шансов не было.
Он с трудом дождался, когда Лиам окончательно остановил машину, вывалился, слегка пошатнувшись от выпитого и пережитого, поплелся в сторону дома. Его там не ждут ни жена, ни дети, никого, кроме собаки, но свет горит в каждой комнате первого этажа, будто это способно хоть кого-то обмануть. Махает рукой, не оборачиваясь, словно у нее есть выбор – следовать за ним или остаться ночевать на крыльце (готов поспорить, судя по ее норову она предпочла бы второе).
Угловатый дом в прогрессивном стиле модерн, отделанный африканским черным деревом по всему периметру, не касаясь огромных панорамных окон, вобрал в себя все, что точно отображали метафоры — «белая ворона», «бельмо на глазу». Чужой среди домов в колониальном стиле, времен, когда рабство передавалось по наследству с цветом кожи, а не по половому признаку. Таким этот дом видела Сара. Ее нет почти четыре года, а он до сих пор чувствует себя здесь гостем.
Прислуга здесь не такая запуганная, как в доме Бишопов, но они все тоже неохотно поднимаю глаза – молоденькая шатенка забирает у него пиджак и тает в дверном проеме, пока он шлепает ботинками по дубовому полу в сторону зала. Больше всего на свете он хочет опустить тяжелую голову на подушку, утопить лицо в наволочке и отложить сложные решения на другой, более удачный день. – Давай сразу уясним. – Он устало «умывает» лицо ладонями и только после этого разворачивается к ней, убирая руки в карманы. – Не создавай проблем. Не пытайся бежать – не выйдет. – Впервые за короткие полчаса знакомства он смотрит ей прямо в глаза – в гуталиновые, пугающие своей решительностью зрачки. Он пока не знает, что она добровольно отдалась в руки системы. Но что-то в ее лице его пугает – пока этого достаточно, чтобы добавить в голос стальные ноты. – Я намерен вернуть полученные за тебя деньги. Так что, если ты не будешь дурой, мы совсем скоро расстанемся добрыми друзьями. Идет?
Вы здесь » sleepwalking » рукописи не горят » you don't know the half of the abuse